Однажды в госпиталь навестить нас пришли жители города. В палату вошли красивые, нарядные, веселые женщины с большими корзинами и трое мужчин с музыкальными инструментами. У всех были черные блестящие, как начищенные ботинки, волосы, и они походили на цыган. Мы захлопали им, а они стали кланяться на все стороны и преувеличенно радостно, как артисты, улыбаться, так как, видимо, не знали, как вести себя, и смущались. Потом опять-таки, очевидно, из-за незнания, что делать, женщины поспешно схватились за корзины и стали раздавать виноград и пирожные. Затем музыканты заиграли что-то весело-грустное, похожее на цыганское. Мы похлопали, а переводчица спросила:
— Может, кто-нибудь сам предложит, что сыграть?
Все промолчали, а я набрался смелости, мальчишка среди взрослых, и сказал:
— Пусть сыграют Чайковского.
Им перевели, и я увидел у них замешательство. Они долго говорили о чем-то, и среди непонятных слов я слышал только одно понятное: «Чайковский, Чайковский».
Я уж думал, что они не сумеют, и даже немножко загордился, что задал непосильную задачу, как музыканты заиграли. Это был «Сентиментальный вальс». От неожиданности у меня мурашки пошли по телу и, кажется, зашевелились волосы. А потом словно кто-то взял меня из войны, которая подспудно живет внутри, из одиноких бессонных ночей, из жестокой и жесткой боли, стал мягко, как на волнах, переносить в далекий-далекий дом, что за тысячу километров, и в еще более далекую мирную довоенную жизнь.
Музыка звучала по-русски, даже по-домашнему, как из комнатного репродуктора, висящего над диваном в столовой, но было в ней что-то новое и более важное и значительное. Сначала до меня не доходило, а потом я понял: хотя лица музыкантов казались будничными и сосредоточенно-равнодушными, их скрипки пели не об обычной жалости и сочувствии ко мне и другим раненым, а о страстном и великом сожалении о войне, справедливой, но жестокой, и о всем том, что разделяет людей и приносит горе и страдания.
От того, что играли совершенно чужие люди, вчерашние враги, мелодия Чайковского обрела именно этот новый и высший смысл. И когда я понял его, то почувствовал, как у меня потекли слезы.
Женщины заметили это и с удивлением и радостью стали показывать на меня.
Очевидно, они говорили:
— Смотрите, он плачет! Смотрите, он плачет! — И видимо, не совсем понимали причину моих слез.
В девятнадцать лет плакать не позорно, но сейчас слезы не унижали и говорили не о слабости или чувствительности, как думали, очевидно, женщины. Они возвышали меня новым пониманием знакомой музыки, которое, возможно, не всем было доступно, но которое объединяло нас всех, несмотря ни на что. К тому же мелодия Чайковского напомнила о родном, близком и страшно далеком.
На прощание переводчица сказала гостям что-то веселое, и они громко засмеялись: «Ха-ха-ха-ха!» Да, удивительно, но смеялись они по-русски. А возможно, и смех и Чайковский на всех языках звучат одинаково.
Когда они ушли, я стал думать: «Что же это такое? Ведь это румыны. Мы заняли их город. Они должны быть оскорблены и унижены. А они пришли не как побежденные, а как друзья, угощают пирожными и виноградом, смеются и играют Чайковского. Неужели это и есть то, во имя чего мы воюем?»
Я ничего не знаю о положении на фронте и не могу ни о чем долго думать. Но эта мысль, как и внезапно сыгранный вальс Чайковского, согрели и наполнили радостью.
роль музыки в нашей жизни мелодия Чайковского обрела новый и высший смысл. новое понимание знакомой музыки, которое, возможно, не всем было доступно, но которое объединяло нас всех, несмотря ни на что.
— Может, кто-нибудь сам предложит, что сыграть?
Все промолчали, а я набрался смелости, мальчишка среди взрослых, и сказал:
— Пусть сыграют Чайковского.
Им перевели, и я увидел у них замешательство. Они долго говорили о чем-то, и среди непонятных слов я слышал только одно понятное: «Чайковский, Чайковский».
Я уж думал, что они не сумеют, и даже немножко загордился, что задал непосильную задачу, как музыканты заиграли. Это был «Сентиментальный вальс». От неожиданности у меня мурашки пошли по телу и, кажется, зашевелились волосы. А потом словно кто-то взял меня из войны, которая подспудно живет внутри, из одиноких бессонных ночей, из жестокой и жесткой боли, стал мягко, как на волнах, переносить в далекий-далекий дом, что за тысячу километров, и в еще более далекую мирную довоенную жизнь.
Музыка звучала по-русски, даже по-домашнему, как из комнатного репродуктора, висящего над диваном в столовой, но было в ней что-то новое и более важное и значительное. Сначала до меня не доходило, а потом я понял: хотя лица музыкантов казались будничными и сосредоточенно-равнодушными, их скрипки пели не об обычной жалости и сочувствии ко мне и другим раненым, а о страстном и великом сожалении о войне, справедливой, но жестокой, и о всем том, что разделяет людей и приносит горе и страдания.
От того, что играли совершенно чужие люди, вчерашние враги, мелодия Чайковского обрела именно этот новый и высший смысл. И когда я понял его, то почувствовал, как у меня потекли слезы.
Женщины заметили это и с удивлением и радостью стали показывать на меня.
Очевидно, они говорили:
— Смотрите, он плачет! Смотрите, он плачет! — И видимо, не совсем понимали причину моих слез.
В девятнадцать лет плакать не позорно, но сейчас слезы не унижали и говорили не о слабости или чувствительности, как думали, очевидно, женщины. Они возвышали меня новым пониманием знакомой музыки, которое, возможно, не всем было доступно, но которое объединяло нас всех, несмотря ни на что. К тому же мелодия Чайковского напомнила о родном, близком и страшно далеком.
На прощание переводчица сказала гостям что-то веселое, и они громко засмеялись: «Ха-ха-ха-ха!» Да, удивительно, но смеялись они по-русски. А возможно, и смех и Чайковский на всех языках звучат одинаково.
Когда они ушли, я стал думать: «Что же это такое? Ведь это румыны. Мы заняли их город. Они должны быть оскорблены и унижены. А они пришли не как побежденные, а как друзья, угощают пирожными и виноградом, смеются и играют Чайковского. Неужели это и есть то, во имя чего мы воюем?»
Я ничего не знаю о положении на фронте и не могу ни о чем долго думать. Но эта мысль, как и внезапно сыгранный вальс Чайковского, согрели и наполнили радостью.