Леся
Гений
(77620)
12 лет назад
Поэзия Ахматовой для меня. наверное, навсегда останется загадкой В этих неподражаемых и всегда узнаваемых строках читается строгость и величие. та, что манит, притягивает к себе и так хочется, чтобы эти мимолетные мгновения встречи с поэзией продлились как можно дольше. но каждый раз, перечитывая стихи этой великой поэтессы, понимаешь, что под таинственной вуалью строгости и силы скрывается тонкая и хрупкая душа, познавшая так много печали и, наверное, потому ставшая такой величественной и прекрасной.
В стихах Ахматовой ярко читается голос женщины, но этот голос не льется, словно легкая и не знающая преград музыка, а доносится с глубины истерзанного сердца. Этот голос такой тихий и могучий одновременно проникает в наши сердца, задевая и обжигая наши сердца.
Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: "Довольно! "
Каждый вечер подносят к окну
Мое кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!
Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжелых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.
поселили в тесной каморке: духота, рядом кухня. Потом внезапный перевоз в
Домодедово. И представьте себе, после третьего инфаркта на вас обрушивается
весна. Впрочем, я не знаю. Анна Андреевна была, говоря коротко, бездомна и -
воспользуюсь ее собственным выражением - беспастушна. Близкие знакомые
называли ее "королева-бродяга", и действительно в ее облике - особенно когда
она вставала вам навстречу посреди чьей-нибудь квартиры - было нечто от
странствующей, бесприютной государыни. Примерно четыре раза в год она меняла
место жительства: Москва, Ленинград, Комарово, опять Ленинград, опять
Москва, и т.д. Вакуум, созданный несуществующей семьей, заполнялся друзьями
и знакомыми, которые заботились о ней и опекали ее по мере сил. Она была
чрезвычайно нетребовательна, и я не раз, навещая ее в гостях и особенно у
Пуниных, заставал ее голодной - хотя именно там, у Пуниных, она "ежеминутно
все оплачивала". Существование это было не слишком комфортабельное, но тем
не менее все-таки счастливое в том смысле, что все ее сильно любили. И она
любила многих. То есть каким-то невольным образом вокруг нее всегда
возникало некое поле, в которое не было доступа дряни. И принадлежность к
этому полю, к этому кругу на многие годы вперед определила характер,
поведение, отношение к жизни многих - почти всех - его обитателей. На всех
нас, как некий душевный загар, что ли, лежит отсвет этого сердца, этого ума,
этой нравственной силы и этой необычайной щедрости, от нее исходивших. Мы не
за похвалой к ней шли, не за литературным признанием или там за одобрением
наших опусов. Не все из нас, по крайней мере. Мы шли к ней, потому что она
наши души приводила в движение, потому что в ее присутствии ты как бы
отказывался от себя, от того душевного, духовного - да не знаю уж как это
там называется - уровня, на котором находился, - от "языка", которым ты
говорил с действительностью, в пользу "языка", которым пользовалась она.
Конечно же мы толковали о литературе, конечно же мы сплетничали, конечно же
мы бегали за водкой, слушали Моцарта и смеялись над правительством. Но,
оглядываясь назад, я слышу и вижу не это; в моем сознании всплывает одна
строчка из того самого "Шиповника": "Ты не знаешь, что тебе простили...".
Она, эта строчка, не столько вырывается из, сколько отрывается от контекста,
потому что это сказано именно голосом души - ибо прощающий всегда больше
самой обиды и того, кто обиду причиняет. Ибо строка эта, адресованная
человеку, на самом деле адресована всему миру, она - ответ души на
существование. Примерно этому - а не навыкам стихосложения - мы у нее и
учились. "Иосиф, мы с вами знаем все рифмы русского языка", - говорила она.
С другой стороны, стихосложение и есть отрыв от контекста. И нам, знакомым с
ней, я думаю, колоссально повезло - больше, я полагаю, чем окажись мы
знакомы, скажем, с Пастернаком. Чему-чему, а прощать мы у нее научились.
Впрочем, может быть, я должен быть осторожней с этим местоимением - "мы"...
Хотя я помню, что когда Арсений Тарковский начал свою надгробную речь
словами "С уходом Ахматовой кончилось..." - все во мне воспротивилось: ничто
не кончилось, ничто не могло и не может кончиться, пока существуем мы.
"Волшебный" мы хор или не "волшебный". Не потому, что мы стихи ее помним или
сами пишем, а потому, что она стала частью нас, частью наших душ, если
угодно. Я бы еще прибавил, что, не слишком-то веря в существование того
света и вечной жизни, я тем не менее часто оказываюсь во власти ощущения,
будто она следит откуда-то извне за нами, наблюдает как бы свыше, как это
она и делала при жизни... Не столько наблюдает, сколько хранит. Соломон Волков. Диалоги с Иосифом Бродским
Они поссорят вас с народом,
Его любовь к вам охладят
И неминуемым исходом
Пред вами нас же обвинят! Е.Р